Подавленные переживания никуда не деваются. Мужчины не должны плакать – этот стереотип живуч. Если человек не находится в контакте со своими переживаниями, то он их отщепляет, вытесняет или отрицает. Можно очень долгое время скрывать от себя правду, но все время нельзя. Приходит момент и какая-то незначительная деталь дает доступ к этим переживаниям. Формирование отношения к себе начинается еще в раннем детстве. На зеркальной стадии происходит обнаружение себя и другого, подобного, идеального. В тот момент когда внезапная мысль о себе настигает Люка у него возникает потребность увидеть себя в зеркале и там себя обнаружить, удостовериться, что он существует, сделать себе больно, чтобы через боль ощутить реальность существования. Психоанализ отсылает нас к теме признания желания субъекта. Жизнь, которой он живет -не его жизнь. Это жизнь сформированная другим. Другим, которому нет дела до его желания. Самоубийство – радикальный шаг, в котором Люк может таким иррациональным способом сказать о своем существовании.
Слободянюк Е А.
В это утро Люк хорошо, без единой царапины, побрился. На нём был полотняный цвета беж костюм – такой элегантный – привезённый из Франции прелестной Фанни, его женой. За рулем открытого «Понтиака» Люк катил на киностудию «Уондер Систерс», дорогой насвистывая, несмотря на лёгкую зубную боль, невесть откуда взявшуюся.
Вот уже десять лет как Люк Хаммер играл роль Люка Хаммера, а это значило, что уже десять лет он был: а) блестящим актером на вторые роли, б) верным мужем жены родом из Европы, в) хорошим отцом своей троице, г) безупречным налогоплательщиком и – при случае – нескучным собутыльником. Он умел плавать, пить, танцевать, галантно извиняться, заниматься любовью, вовремя исчезать, выбирать из двух зол меньшее, брать своё, мириться с неизбежным. Ему было около сорока, и на экранах телевизоров все находили его в высшей степени симпатичным. По всему по этому сегодня утром он достиг Беверли-Хиллс в безмятежнейшем расположении духа, направляясь прямиком к роли, которую ему подыскал его агент и которая, вероятней всего, была припасена для него Майком Генри, патроном «Уондер Систерс». Деловое свидание обещало пройти как по маслу, жизнь шла как по маслу и как по маслу было всё со здоровьем.
У оживлённого перекрёстка на бульваре Сансет Люк помедлил прежде чем зажечь сигарету, свою обычную ментоловую сигарету по утрам. Нужна ли она сейчас, думал он, когда и земля, и небеса, и солнце словно сговорились помогать ему продолжать. Продолжать поглощать кетчуп и бифштексы, покупать без помех авиационные билеты, радоваться детям, жене, вилле с садиком, которую он выбрал себе – раз и навсегда – десять лет назад (тогда же, когда и своё христианское имя и фамилию Люк Хаммер). Не начнётся ли у него от сигарет одна из тех ужасных и неизлечимых болезней, о которых теперь столько толкуют газеты? Может быть, именно эта сигарета будет той каплей, что переполнит чашу, мера которой неизвестна его врачам и ему самому? Мысль на миг его удивила, потому что показалась оригинальной, а оригинальные мысли ему в голову не приходили. Несмотря на свой броский вид, Люк Хаммер был человеком скромным. Он долго считал себя закомплексованным, даже робким – и это до тех пор, пока некий психиатр глупей или ненормальней, или правдивей прочих не убедил его, что он – парень в большом порядке. Психиатра звали Роллан, был он алкоголик, и Люк, улыбнувшись этому воспоминанию, выбросил полумашинально едва зажжённую сигарету в окно. Какая досада, что жена сейчас его не видит. Ведь Фанни, не жалея времени, увещевала его соблюдать умеренность в спиртном, в курении и, разумеется, в любви. Любовь – речь идёт о любви физической – была почти изгнана из их отношений с тех пор, как Люк, а, точнее, врач Фанни обнаружил у него самое начало тахикардии; не то чтобы она была опасна, нет, но это могло помешать ему, к примеру, в вестернах или фильмах с захватывающими дух погонями, в которых он рассчитывал сниматься ещё годы и годы. Следует сказать, что Люк без энтузиазма встретил это ущемление его супружеских прав, но Фанни так настаивала, она повторяла вновь и вновь, что прошло время, когда они были любовниками и любовниками страстными, добавляла она – при этих словах подобие сладостного беспамятства туманило разум Люка – и что теперь он должен суметь отказаться от некоторых вещей и быть прежде всего отцом Томми, Артура и Кевина, которые, сами того не сознавая, нуждаются в нём, чтобы преуспеть в жизни. В нём, с его сердцем, бьющимся размеренно, каждый день, всегда, как безупречная электронная машина. С таким сердцем, а не с тем зверьком, ненасытным, полузамученным, молящем о пощаде, о счастье – меж простыней мокрых от пота, – с сердцем, ставшим просто средством для спокойного перекачивания крови по артериям, тоже спокойным. Спокойным, как иные улицы в иных городах летом.
Конечно, она была права. И Люк в это утро был особенно рад, что хоть сейчас сумеет вскочить на коня в галопе перед самым глазком камеры, сумеет отмахать многие километры, сумеет под палящим солнцем вскарабкаться по склону крутизной 25° и даже, если это потребуется и потому что сейчас это модно, сумеет имитировать оргазм с какой-нибудь начинающей актриской перед съёмочной группой из полусотни человек, столь же холодных, как и он сам. На удивление холодных.
Ему оставалось миновать ещё несколько кварталов, потом он повернёт направо, потом налево, потом въедет в большой двор, оставит «Понтиак» на попечение Джимми, славного малого, ну а потом – после обычных, уже ставших ритуальными, шуточек – подмахнёт подготовленный его импресарио контракт у старины Генри. Вторая роль, конечно, но отличная вторая роль, одна из тех вторых ролей, о которых говорили, что он, Люк, находит в них какую-то тайну. Странное, если подумать, выражение: «находить тайну», и так всегда, в ролях без тайны. Он вытянул руку и тут же поймал себя на мысли, что любуется собственной кистью – так она была ухожена, кожа такая чистая, загоревшая, линии чётко, по-мужски, очерчены – и он снова поблагодарил Фанни. Парикмахер и маникюрша приходили два дня назад, приглашённые ею, и, значит, благодаря ей же его волосы были не слишком длинными, а ногти не слишком короткими. Всё было на редкость гармонично. Вот разве что немного короткими у него были… мысли?
Эта фраза его поразила. Будто яд какой-нибудь, вроде ЛСД или цианистого калия, вдруг заполнил вены Люка Хаммера: «Короткая мысль… у меня короткие мысли?» Машинально, как после удара, он повернул вправо к обочине, и заглушил мотор. Что бы это значило, «короткая мысль»? Он был знаком с умными людьми, даже с интеллектуалами, а также с писателями, и все они гордились им. И вот, на тебе, эти слова – «короткая мысль» – словно вонзились ему в переносицу; у него было точно то же ощущение, что и двадцать лет назад, от мук ревности: он, тогда моряк, застал свою девчонку в объятиях лучшего друга на пляже в Гонолулу. Люк попытался увидеть себя со стороны и привычным движением склонился к зеркалу заднего вида… Конечно, это был он, красивый и мужественный, а едва заметную кровяную жилку в глазу следовало приписать, он об этом догадывался, лишней кружке пива (или двум), выпитой накануне перед сном. Под этим яростным солнцем Лос-Анджелеса, в своей бледно-голубой рубашке, в почти белом бежевом костюме, с этим узорчатым галстуком и этим легким загаром, наполовину морским, наполовину обязанным дивным аппаратам, добытым где-то Фанни, он являл собой образец воплощённого здоровья и душевного равновесия. Он знал это наверняка.
Тогда чего же он остановился, как какой-нибудь кретин, здесь, у тротуара? Почему тогда не решается снова запустить мотор? Отчего он вдруг покрылся потом, почувствовал жажду и страх? И почему должен пересиливать внезапное желание рухнуть на сиденье машины, смять в тряпку свой безупречный костюм и кусать пальцы? (Кусать до тех пор, пока не брызнет кровь, его собственная кровь, пусть наконец он увидит, что ему плохо по понятной причине. Во всяком случае, по причине точной…). Он протянул руку и включил приёмник. Пела женщина, может быть, чёрная женщина. Да, конечно, чёрная, ведь что-то в её голосе немного успокаивало его, а он знал по опыту, что чёрные женщины… точнее, их голоса… слава богу, он никогда не спал с ними (отнюдь не потому, что был расистом, как раз потому, что не был им), короче, эти голоса чёрных женщин, то льющиеся мёдом, то хриплые, создавали у него впечатление душевного покоя. И странным образом – одиночества. Они его будто подменяли – так, наверное, – потому что с Фанни и детьми он был кем угодно, только не одиноким человеком. Но было также в этих голосах нечто, что с несомненностью пробуждало в нём ощущение его юношеской поры: снова эта старая смесь – незащищённость, заброшенность, страх. Женщина пела песню уже чуть забытую, чуть старомодную, и он поймал себя на том, что прислушивается к словам с беспокойством, близким к панике. Может быть, ему надо опять навестить своего психиатра-алкоголика и полностью провериться, со времени последней проверки прошло добрых три месяца, а ведь Фанни говорила, что за здоровьем своим он должен следить неукоснительно. Что жизнь на нервах и напряжение в его ремесле – не пустые слова. Да, он пойдёт к врачу, он заставит себя сделать электрокардиограмму, но пока… пока он должен сдвинуть с места машину, сдвинуть с места Люка Хаммера, вторую роль, своего двойника, самого себя, он сам уж не знает кого, но любой ценой сдвинуть с места. И всё это он должен доставить на студию. Кстати, недалеко отсюда.
«Что слышишь ты?» – пела женщина в приёмнике. «Кого ты ищешь?» и – боже мой – какие же там слова дальше? Люк так хотел их припомнить, будто желал обогнать эту песню с единственной целью выключить радио, но память отказывалась повиноваться, а ведь он песню знал, пел, наизусть знал. В конце концов ему не двенадцать лет и на него это непохоже – оставаться здесь, приткнувшись к тротуару из-за слов старого блюза, когда его ждёт контракт что надо, а опоздание, чего доброго, вызовет неудовольствие, особенно опоздание актёра на вторые роли – в этом славном киногороде Голливуде.
С усилием, показавшимся ему непомерным, он снова протянул руку, чтобы выключить приёмник, чтобы «убить» эту женщину, которая пела и которая могла бы быть – подумал он в каком-то помрачении, – которая могла бы быть его матерью или его женой, его любовницей или его дочерью. И, протягивая руку, он осознал, что совершенно взмок: его прекрасный бежевый костюм, манжеты, ладони – всё будто оросил чудовищный пот. Он практически уже не жил, он понял это в секунду и удивился, что не испытывает ни волнения, ни физической боли. Женщина продолжала петь… он, против желания, уронил свою мужественную, хорошо ухоженную руку на колено и, точно в безмятежном сне, стал ждать неизбежной смерти.
– Послушайте! Эй, послушайте! Мне очень жаль…
Кто-то пытался с ним заговорить, было ещё человеческое существо, которое хотело что- то сделать на этой земле для Люка Хаммера, но вопреки своей обычной вежливости, он не нашёл в себе решимости повернуть голову. Шаги приближались, очень мягкие шаги. Это было странно, могла ли смерть носить домашние туфли? И вдруг он увидел почти рядом с собой красное квадратное лицо, чёрные как смоль волосы и услышал голос, такой громкий – или ему показалось – во всяком случае, заглушавший голос этой женщины из приёмника, далёкий и вместе близкий.
Он наконец разобрал слова:
– Мне очень жаль, старина, что так получилось. Я не видел, как вы здесь остановились, а моя водяная вертушка уже закрутилась – бегонии тоже хотят пить… Вы промокли, верно?
– Ничего, – одними губами ответил Люк Хаммер и на миг опустил веки, потому что от мужчины несло чесноком. – Ничего. Меня это освежило. Значит, ваша водяная вертушка…
– Да, – заспешил человек-чеснок, – это новая модель, мотор чертовски мощный. Я могу запустить его прямо из своей комнаты. Я без всяких так и делаю – тут никогда и никто не останавливается…
Он оглядел мокрый костюм Люка и решил, что перед ним, видно, человек приличный. Он его, конечно, не узнал: Люка узнавали не сразу, а «потом», когда говорили людям, что это был он, который в таком-то фильме был тем-то. Фанни, впрочем, очень хорошо всем объясняла, почему они узнавали его «лишь потом»…
– Ну, короче, – проговорил мужчина. – Мне очень жаль, ладно? Но, кроме шуток, чего это вы тут бросили якорь?
Люк поднял на него глаза и тотчас их отвёл. Ему было стыдно, он сам не знал, почему.
– Просто так, – ответил он. – Я остановился, чтобы зажечь сигарету. Я ехал на студию… вы её знаете, это рядом… а зажигать сигарету за рулём – опасно… собственно, что я, это глупость… я хотел сказать…
Человек-чеснок отошёл на шаг и разразился смехом:
– Ах ты, скажите на милость! Если это единственная опасность в вашей жизни – зажигать за рулём сигарету или быть облитым водой… вы рискуете не очень-то многим, а? Мне пора, ещё раз извините.
Он звучно хлопнул, нет, не по плечу Люка, а по плечу машины и удалился. Слабая, вымученная улыбка тронула губы Люка. «Вот он я… я, который во многом себе отказал, которому отказано в любви; я, который даже не способен умереть, но прощался с жизнью из- за какой-то садовой вертушки; вот он я… всё это просто смешно…» Он посмотрел на себя в зеркало – в последний раз – и увидел, что глаза его полны слёз. И вдруг он вспомнил слова песни, которую пела эта женщина, чёрная, а, может быть, белая. Я здоров, подумал он, здоров как никогда.
Пять месяцев спустя Люк Хаммер, актёр на вторые роли со студии «Уондер Систерс», слывший уравновешенным человеком, покончил с собой в комнате ничем не примечательной проститутки, приняв большую дозу снотворного. Никто не мог объяснить, почему он это сделал, и даже он сам этого не объяснил бы. Его жена и трое его детей держались, говорят, с удивительным достоинством во время траурной церемонии.
перевод Эдуарда Шехтмана